Пабло де муэрто перевод

Patria o Muerte

…Ahora estаs en mi;. Eres mi vaga
suerte, esas cosas que la muerte apaga.

…Теперь во мне ты. Жизнь, что наудачу,
Веду, есть ты, как всё, что я с тобой утрачу.

Хорхе Луис Борхес «Буэнос-Айрес»

Его зовут Мануэль. Родом он из Гаваны – столицы благословенного, некогда дружественного, а ныне – не определившегося окончательно, острова, носящего краткое, но чрезвычайно выразительное название «Куба». Своим именем остров Свободы обязан индейцам племени «Таино», называвшим один из самых крупных островов группы Большого Антильского архипелага, странно звучным словом «Cubanacan», приблизительно подходящим под европейское понятие «центр». Compa;ero Мануэль обладает незлобивым, дружелюбным характером, девятилетней, похожей на Анжелу Дэвис в соответствующий период жизни, дочуркой и чёрной, как смоль, шкурой, доставшейся ему в наследство от целой череды предков, переселённых на Кубу европейскими колонизаторами в конце XVI века, для того, чтобы те горбатились на тростниковых плантациях. К описываемому времени, местное индейское население практически вымерло от непосильного труда, алкоголя и ранее неизвестных ему болезней, завезённых в Новый свет Большим белым братом, не подозревавшим, очевидно, таких катастрофических последствий для демографии региона. Заезжим жителям африканских саванн и белым конкистадорам предстояло трудиться не покладая рук, ибо, как говаривал кот Матроскин из «Каникул в Простоквашино», совместный, мол, труд, на мою пользу, он облагораживает. Вот конкистадоры присматривали, негры херачили, и плоды такого разделения труда долгое время формировали сто процентов их Валового национального продукта, пока сложившееся положение вещей не перестало, очевидно, устраивать как низы, непосредственно производящие материальные блага, так, и наживавшиеся на этом верхи. До боли знакомая картина. Впрочем, чёрт с ней, с этой политэкономией с оттенком географического и исторического колорита.
Я тяну на себя дверную ручку его маленького, скромного сувенирного магазина с незатейливым названием «El Corazon», где мой дружище прозябает в роли продавца со дня его, магазина, основания. Поддавшаяся дверь издаёт тонкий, металлический перезвон длинных колокольчиков-трубок, подвешенных к горизонтальной перекладине, снабжённой красными кистями. Звук этот почему-то ассоциируется у меня с зубной болью и вызывает лёгкое раздражение. Какое-то время импровизированный дверной колокольчик ещё звенит за моей спиной, постепенно и неотвратимо затухая. В маленьком, тесном, пропахнувшем пылью, шерстью альпака, красками и чаем «мате», помещении невыразимо душно. Кондиционер замер в обмороке. К непривычной тишине магазина примешивалось чувство какой-то физической и ментальной пустоты. Причина такого положения вещей прояснилась сразу. Музыкальный центр молчал. Мануэль восседал за каким-то подобием, то ли конторки, то ли миниатюрной стойки бара, то ли небольшого прилавка, сосредоточенно водя глазами по вдрызг растрёпанной книге. С этой книгой, в потёртых страницах которой он с большим трудом силился разобраться, да на фоне деревянных свистулек, пёстрых индейских шмоток, кожаных бубнов и длинных, устрашающего вида масок, он выглядел несколько ритуально, словно подвергшийся некоторому влиянию цивилизации шаман какого-нибудь племени «Мангбету» на стыке африканских и индейских культур. Свет в крошечный магазинчик проникал снаружи, через два, покрытых городской пылью окна, располагавшихся слева-справа от входной двери. Духота, царившая внутри, напоминала предгрозовую атмосферу тропиков.
— Здорово! – говорю я. – Чего глаза в темноте портишь? А с «кондеем» что? А «музло» чего молчит?
Мануэль ткнул чёрным пальцем в центр истрёпанной страницы, застолбив место вынужденной остановки, снял с широкого носа очки в золоченой оправе и наконец, поднял на меня сосредоточенный взгляд:
— А, это ты, братец. Разве испортишь то, что уже испорчено?
— Чего без света сидишь?
— Да выбило. Пятый раз за сегодня. Счётчик же там, в китайском кабаке, за стеной. Через двор идти надо. Ладно, посиди пару минут. Покарауль. А то бывает, с первого тычка и не заведётся. Перегрузка, видать.
— Слушаюсь, команданте. Если кто зайдёт, чего сказать? Чтоб хозяина подождали?
— Да кто сюда заходит? Пару-тройку раз в день, и то, как на выставку. Ничего не продаётся. Puta.
Отложив свой фолиант в сторону, мой дружище покидает своё насиженное место и лениво, словно нехотя направляется к задней двери, расталкивая в стороны невыносимый, июльский зной. Мануэль довольно хорошо говорит по-русски. Разумеется, для написания докторской диссертации, ну… скажем, по квантовой механике, на тему… ну, например: «Особенности эрмитового, самосопряжённого квантового оператора, как вещественной величины», его познаний явно было бы маловато, но для общения на бытовом уровне, да ещё с такими индивидами, как я, его хватает вполне. Длительное пребывание в стране, невольное проникновение в особенности её культуры, довершили понимание языка, как такового и теперь Мануэля вполне обоснованно можно было причислять к «своим». Вполне естественно, что «Маня» перенял гастрономические и иные особенности страны пребывания, так что разнился с коренными её обитателями теперь разве, что только внешне. Единственное, что пока ещё не покорилось Мануэлю, это отечественный кинематограф, но, положа руку на сердце, чтобы понять и полюбить работы их кинорежиссёров, такие, к примеру, как «Смерть бюрократа» Томаса Гутьереса Алеа, или «Рай под звёздами» Херардо Чихона, нам также потребуется определённая подготовка. Порядок вещей, так сказать в рамках культурного обмена.
Молчавший доселе, старый, словно кляча-водовоз, музыкальный центр “Toshiba” неожиданно запел хриплым контральто, также неожиданно оборвавшимся паузой между завершившейся и следующей по плэй-листу, вещью. Кондиционер мерно загудел, а магазинчик озарился белёсым, электрическим светом. Маня таки добрёл до автомата включения-выключения электрической энергии. Духота несколько поумерилась. Странно однако, но оказывается, чернокожие также не все её легко переносят. Пока я раздумывал над всякой ерундой, лезшей без спросу в голову, Мануэль вернулся. Окинув взглядом, исполненным привычного равнодушия, развешенное по стенам и разложенное по полкам барахло, Маня молча проследовал в крошечное бытовое помещение, откуда затем прозвучал щелчок электрического чайника.
— «Мате» будешь?
— Буду.
— Сахар добавлять?
— Не-а, не надо.
— Точно?
— А разве его с сахаром пьют?
— Ты как еврей, отвечаешь вопросом на вопрос. У вас тут всё с сахаром пьют. Ладно, как говорится: «Жираф большой, ему видней».
— Маня, а чёрные евреи бывают?
— Бывают, Влад. В Марокко проживают.
— А желтокожие? Китайские, какие-нибудь?
— ХэЗэ. А вообще, для отставного военного, ты задаёшь слишком наивные, я бы даже сказал, глупые вопросы.
— Просто валяю дурака.
Музыкальный центр, голосом Пабло Альборана, в контексте его «Tanto», звучащим с неестественной чистотой, не в традиционной, латиноамериканской, а в современной манере эстрадного исполнения, носящей ярко выраженный характер национальной инфлюэнс, проникновенно призывал:

Научи меня прикасаться к тебе медленно,
Я хочу научиться любить тебя заново,
Нашёптывать в ушко, что я могу…

— Ens;;ame a rozarte lento, — довольно неплохим тенором подхватил Маня, выходя из своего закоулка с двумя высокими кружками чая «мате» — …quiero aprender a quererte, de nuevo, susurrarte al o;do, que puedo…
— Viva Cuba! Карузо — отстой. Только не напрягайся, а то на ботинки прольёшь.
— Ни хрена с ними не случится. А ты, кстати, чего пришёл?
— Повод есть.
— Que?
— День моего появления на свет. Сегодня, сорок с гаком лет назад…
— Я понял. Ну, тогда пришёл черёд подарков. Держи погремушку. Сделана на острове Тринидад-и-Тобаго.
— Ну и на кой она мне? Дети выросли. Пыль на тумбочке собирать? Или в сортире ею тарахтеть, чтобы показать, что занято? Это местные людоеды такой пользовались?
— К твоему сведению, в отличие от островов Папуа Новой Гвинеи, где таковые, по несчастью водятся до сих пор, на Тринидаде их не было от сотворения мира. Мы, скорее, тут людоеды. Вон, у метро бабка пирожки продаёт. Хорошо, если они вчера лаяли. А если базарили?
— Ладно, ладно, спасибо за подарок. Bene. Юмор твой такоё же чёрный, как и ты.
— Чего делать? Проживёшь здесь лет с пяток, безвыездно, станешь фаталистом.
— Прости, старичок, но на «Curacao Blue» я сегодня не заработал. Коньяк есть. «Старый город». Пойдёт?
— Побежит. Давай через час. Я ещё посижу почитаю, потом лавку свою закрою, сегодня всё равно день не рыночный. Понедельник. Уже не зайдёт никто, знаю по опыту, да и дело к вечеру. Только чур, на скамейку в парк я не пойду. А то мне опять – «Ваши документы», а тебя сразу в клетку. Не хочу тратить вечер на посиделки в полицейском отделении. Может, здесь, у меня?
— Душно. Да и развернуться толком негде в твоей бытовке-то. Пойдём в «Тадж-Махал». Там узбек знакомый, закажем по плову, а с собой приносить он не запрещает. По крайней мере, мне. Главное – не наглеть.
— Вот и замечательно. А вообще пора уже с этим завязывать. Моя со мной после прошлого раза дня два не разговаривала. Одна Габриэлла и посочувствовала. Ох, дьявол, этот мне извечный, русский вопрос.
Я моментально представил себе ангельской красоты создание, результат смешения славянских и афро-кубинских кровей, с выражением глубочайшего сопереживания глядевшее в иссиня-чёрное, похожее на спелый баклажан папашино мурло, на котором написано невыразимое страдание, словно его обладатель героически дожидался верной кончины в каком-нибудь тифозном бараке, во времена Гражданской войны. От чего Мануэль до сих пор так и не смог избавиться, так это от своего испанско-кубинского прононса. В испанском языке нет звуков, подобных нашему «ш» и «ж» и я крайне долго не мог привыкнуть к его «девуфке», вместо «девушки». Слово «бухло», ввиду размытого «х», Маня произносит как «бууло», что слегка напоминает украинское «було», в смысле – «было». Ещё я долго высмеивал его манеру носить хренову тучу цепочек и амулетов на обоих запястьях и шее, непонятное тяготение к манере вставлять русские слова в испано-кубинскую речь даже в разговоре по телефону с далёкими гаванскими родственниками, явно недоумевающими, очевидно на сей счёт. Наиболее странной Маниной привычкой была способность внезапно впадать в некое подобие прострации прямо посреди разговора. Мануэль был обжитым, но каким-то совершенно непостижимым островком в житейском океане нашей грешной действительности. Очевидно это, да ещё вкупе с какой-то, воистину латиноамериканской лёгкостью и бравадой, местами походившей на позу, и была самая притягательная сторона его личности.
— Маня, не изволь беспокоиться. Будем самыми законопослушными гражданами в этом порочном и беспощадном мире и постараемся не испортить себе чудный вечер какими-нибудь недоразумениями или внештатными ситуациями. Я пошёл. Жди через час.
— Погремушку не забудь.
— Потом заберу. Что мне, таскаться с нею теперь весь остаток дня?
— Как хочешь. Твоя теперь, так что тебе решать, что с ней делать.
— Блин, суёшь мне всякую рухлядь, которая у тебя по сто лет не продаётся.
— А что мне тебе кожаную шляпу «Гаучеро», ценой в сто «бакинских», подарить? Давай, вали уже. Или посиди, подожди часок.
— Да нет, мне ещё в парочку мест зайти надобно. Давай, no pasaran!
Мануэль кивнул, издал какое-то папуасское «угу» и уткнулся носом в свой фолиант. Я, хмыкнув, направился к входной двери.

День угасал, словно гигантский фитиль в масляной плошке, подвешенной Господом богом к выгоревшему своду летних небес. Мы с Мануэлем сидели на облезлой, парковой скамье, утопавшей в запылённых сиреневых кустах, словно нарочно сюда для таких целей поставленной, и, воровато оглядываясь по сторонам, дёргали «из горла» заранее припасённый мною «Старый город». Коньяк нагрелся и хватал за горло так, как если бы вместо него мы заливали в собственные глотки расплавленный свинец. В «Тадж-Махале» ни черта не получилось. Знакомого узбека не было. Не его смена. Намерению цивилизованно распить окаянную бутылку в этот душный, июльский вечер явно не суждено было осуществиться. Пришлось прибегнуть к способу, уравнивавшему половые, возрастные, социальные и прочие различия и с административно-правовой точки зрения характеризуемому, как грубое и циничное посягательство на нормы общественной морали вообще, и человеческого поведения в частности. Вопреки обыкновению, Маня не окосел с трёх первых рюмок, как это обычно за ним водится, а впал в состояние странной задумчивости, носящее ярко выраженные признаки меланхолии. Мне что-то как-то тоже не веселилось. Мероприятие всё отчётливее приобретало протокольный характер. Задушевность, которую нам с Маней частенько удавалось достичь в подобных случаях, никак не появлялась. За нашими спинами колыхался мерный гул огромного города. Мамаши, катящие мимо нас свои коляски с неистово орущими, либо угрюмо молчащими младенцами, дольше положенного по этикету срока разглядывали наш странный, непривычно разноцветный дуэт, очевидно догадываясь о способе нашего времяпрепровождения и, вероятно нас осуждая. Маню вдруг резко качнуло влево, словно разбудило от глухого, беспробудного сна. Оторопело взглянув на меня, он потёр переносицу, затем произнёс:
— Бухло ещё есть?
— Здрасьте пожалуйста! Ты же только что прикладывался. Там верных полбутылки. И с чего это ты вдруг озаботился?
— Да не знаю я. Дай глотнуть. И кстати, с днём рождения тебя.
— Поздравлял уже. Давай теперь за что-нибудь другое.
— Например?
— За мир во всём мире и разрядку международной напряжённости.
— Ты бы ещё за здоровье товарища Ким Ир Сена предложил.
— Следующим будет. И Мао Цзе Дун и Хо Ши Мин, и дорогой Ильич, всех помянем.
— Давай лучше за Родину.
— Не понял?
— За ту, которая у каждого своя и одна общая на всех.
— Это как?
— Да так. Места разные, а вот отношение к ним одно. За общие чувства.
— А за команданте Фиделя и товарища Че?
— За них с особым удовольствием. И за твоё здоровье.
— Маня, у меня такое чувство, что нас с тобой всё время куда-то сносит. На обочину, что ли? А prop;sito, насчёт общей Родины как-то не совсем дошло.
— А, я сам толком не могу пояснить. Вот у вас, например. Вы её на все корки хаете, лично я знаю много таких, которые готовы свалить куда угодно, лишь бы здесь не оставаться. Хоть в Антарктиду. А у нас не так. Где бы латиноамериканец ни жил, его Родина с ним навечно. Вот вы в Америке, да и в Европе тоже быстро ассимилируетесь. Уже через поколение ни хрена корней своих не помните. Принимаете безоговорочно чужую культуру, обычаи и делаетесь такими американцами, к примеру, что хрен англосаксы за вами угонятся. Я с одним таким в Гаване когда-то всю ночь пьянствовал. Я ещё тогда по-русски не говорил. По-английски с ним базарили. Слышу я акцент какой-то странноватый. Ну, слово за слово, а он, то ли краснодарским, то ли красноярским выходцем оказался. В США на пароходе каком-то свалил, ещё матросом во времена СССР. А там убежища политического попросил. На тот момент он какими-то пылесосами торговал и утверждал, что материально обеспечен, в Совок больше ни ногой, хаял свою родину так, словно его оттуда без штанов выперли. С одним загранпаспортом в мозолистой руке. Типа, она его так обидела, что он её теперь смертельно ненавидит. А под утро песни петь начал. Жалостливые. Аж сам прослезился. Мне мотив одной сильно запомнился. Я потом, через много лет уже и слова узнал. Там так, кажется:
Стою, не глядя на часы,
Берёзкам шлю привет,
Такой задумчивой красы,
Другой на свете нет.
Сначала «я», да «я». Америка – шмамерика. Порядок, демократия, богатство, равенство, лучше её в мире ничего нет и быть не может – короче, живой дяди Сэма, агитплакат. А поди ты, сидит что-то в подсознании. Другой бы этого не стеснялся, а этот… только тогда настоящим становится, когда шары зальёт. Хоть убей меня, хоть перекрась, а не въеду я в такой расклад ни за что.
— Ага. «Уголок России – отчий дом». Маня, ты такую скользкую тему затронул, что мне и говорить об этом не охота. Я вообще не рассуждаю, жив-здоров – и ладно.
— Знаешь, в Америке есть мощная латиноамериканская диаспора. Так даже их внуки, когда, к примеру, речь заходит о Колумбии или Никарагуа, из которых происходят их деды, и в которых они отродясь не бывали, говорят: «наша страна», а об их президентах: «наш президент». А я припоминаю, как когда-то ещё студентом пошёл на концерт Вилли Токарева, году где-то в 89-м, так тот со сцены поздравлял российский народ с днём «вашей конституции». Давно ли она уже стала «не его»? Он, по-моему, тогда ещё и гражданства американского не имел. И туда же. Паспорт молоткасто-серпастый сдать ещё не успел, а уже и Конституция не его. Офигеть, не встать.
— Маня, кончай, в самом деле. Я тебе тут что, «свободные уши»? Или я за всех расейских долбоYOбов должен перед тобой, честным малым из Гаваны теперь ответ держать?
Не знаю я, отчего мы такие. Не ты один уже на этом себе шею свернул. У Омара Хайяма есть один рубайят. Дословно не воспроизведу, но примерно так:

Мы в мире двойственных полны желаний,
В одной руке бокал – другая на Коране.
Вот так мы и живём под сводом голубым,
Полубезбожники и полумусульмане.

Мы тоже примерно полу-те и полу-эти. Ну, не понять нас никому. Мы сами себя, на хрен, не понимаем. Тебе-то что с этого? Живи и радуйся. Ну, денег на жизнь не хватает, не нужно никому твоё латиноамериканское барахло, ну страна же тут не причём! И люди не виноваты, что им всё это не интересно. Займись по специальности, ты же «Политех» здесь кончал?
— Ага. Сейчас на завод, инженером пойду. Где они, заводы эти? А барахло… да бог с ним. Не в нём дело. У меня мысль одна в голове засела. Дачу хочу продать. Домой слетаю. Я там уже пятнадцать лет не был. Мать и отец внучку только по телефону слышат, там даже Интернета нету, чтобы в «Скайпе» пообщаться. Всё просят меня – «привези да привези». Они думают, я тут, сука, процветаю. Взял вот так вот, сел в самолёт и полетел. Нет у меня на это денег и баста. Мать мне как-то призналась, под большим секретом, что неважно себя чувствует и переживает, что Габриэллу в оставшейся жизни увидеть не доведётся. Обнять, приласкать… — в уголке левого глаза Мануэля внезапно сверкнула не прошеная слеза. Затем наступила какая-то неловкая пауза. Мне хотелось изо всех своих сил сказать моему другу что-нибудь ободряющее, но всякое слово в данной ситуации пришлось бы, наверное, не к месту. Вместо пустых слов я приобнял его и слегка ткнул кулаком в плечо. Маня хлопнул меня ладонью правой, по сжатому кулаку и мы оба погрузились в молчание. Мысли наши текли в различных направлениях, вероятно, всё как-то в разнобой. Я припоминал свои лейтенантские годы, общаги, гарнизоны, длинную, серо-зелёную колонну бронетехники, которая, прогревая моторы, вытянулась неподвижно на разбитой дороге, ведущей к замершему в ожидании, одинокому городу, поднимавшему к низким, насыщенным снеговой влагой небесам угольно-чёрные дымы своих пожарищ, словно предупреждая нас о том, что в его искорёженных, разбитых батарейными залпами гаубиц Д-30, разрушенных авиабомбами свободного падения ФАБ-500 и БетАБ, недрах, нас ожидает ад. О чём думал Маня… да бог его знает, о чём. В его непроницаемо чёрных глазах застыла какая-то, недоступная моему пониманию мысль. Наконец, он вновь потёр переносицу сложенными в щепоть, пальцами (Манин фирменный знак), затем вдруг резко куда-то засобирался:
— Ну всё, давай на посошок. Пойду домой. Вечереет уже. И прости, что я в твой день рождения вёл себя как свинья.
— Да ты очумел, amigo, это самый лучший мой день рождения на сегодняшний день, прости за тавтологию.
Мы приложились по очереди к бутылке с заметно убывшей, отчаянно горячей, коричневой жидкостью, после чего я сунул её под скамейку.
— Добро переводишь – укоризненно заметил Мануэль. Там ещё граммов двести оставалось.
— Пусть БОМЖи допьют за здоровье неустановленного благодетеля.
— Да уж, крохоборничать, это как-то не по-русски…
— Ну, брат, спасибо, что поддержал компанию. Давай, ещё увидимся. Габи и Машке привет. Viva la Cuba!
— Patria о Muerte. Родина или смерть. Будь здоров, дружище.
Мы разошлись в разные стороны. У выхода из парка я обернулся и долго смотрел Мануэлю вслед. Про самый лучший свой день рождения я, разумеется, соврал. Да Маня и сам понимал это не хуже моего. Просто все в очередной раз соблюли протокол. Не больше и не меньше. До каких бы пределов не простиралась человеческая искренность, но всё же есть какая-то грань, переступив которую ты рискуешь потерять эти отношения навсегда. Я смотрел, прищурив глаза. Низкое, закатное солнце повисло над головой Мануэля, удаляющегося в сторону трамвайной остановки. Усталый, сорокасемилетний, чернокожий мужик, отягощённый материальными и житейскими невзгодами, на несколько мгновений исчез, словно растворился в нём. По бульвару Пасео-дель-Прадо, в сторону набережной Малекон, а может через площадь Пласа-Вьеха в старом центре Гаваны, в неизвестном направлении, шёл беззаботный юноша, в расстёгнутой до ремня, развевавшейся на ветру, разноцветной, гавайской блузе, выгоревших донельзя, или специально вываренных джинсах и в «гуарачах» на босу ногу. Мимо, по улицам нежащегося в утренней прохладе города проносились чудеса всемирного автопрома, давно уже канувшие в лету в тех странах, которые когда-то произвели их на свет. Вон Хуанита обдаёт водой столики своего заведения, дымя сигарой Bolivar Belicosos Finos, как заправский мужик. Пилар уже уточнила цены на масло и кофе, и теперь что-то весело выкрикивает хозяйке соседнего заведения, выглядывающей из дверного проёма, ведущего в душные, кухонные недра. А там, за Флоридским проливом, недремлющим великаном лежит Америка, неизвестная, манящая и пугающая одновременно. Америка, которая, если верить Фиделю, хочет погубить молодую и свободолюбивую республику Куба, да и как, ему можно не верить, хотя, впрочем, всё же…
Сквозь годы и расстояния, рутину бытия, редкие торжества и монотонность будней, радость и печаль, Родина, далёкая и милая, настойчиво звала под сень своих огромных, мерцающих в недоступной вышине звёзд. Звала голосом своего прибоя, не отчётливым, но полным тоски призывом в ночи, рокотом шин по раскалённому асфальту дороги на Варадеро, запахом камня источенной временем и подошвами брусчатки Пласа-Вьехо. Звала голосом той, с которой не суждено было предстать перед алтарём, зовом крови того места на карте, с которым не случится стать единым целым уже никогда. Я понял моего друга. Это была тоска по навсегда ушедшему. Ведь даже если он сорвётся с уже насиженного места, ничто больше не утолит его тоски и не вернёт ему безвозвратно утраченных, проведённых вдали от места своего притяжения, месяцев, дней и лет.
Подошедший трамвай принял Мануэля в своё нутро и тронулся с места, лязгая и громыхая. Беззаботный юноша исчез, растворился в вечернем воздухе, слился с ним, чтобы сменив множество ветров, налететь, наконец, тёплым пассатом на утопающие в ночной тиши дома и города той страны, той земли, которая тихо, подспудно, но так болезненно и неумолимо всё звала и звала его рвущееся на части сердце туда, где оно осталось навечно, слившись в едином ритме с пульсом своего народа, и под чьими небесами навсегда сохранится его неумолчное, словно течение Времени, биение…

Источник

Поделиться с друзьями
admin
Оцените автора
( Пока оценок нет )
Как переводится?
Adblock
detector